...Ему было пять, когда он случайно, краем глаза, заметил на экране телевизора сцену из "Вечного зова" — с поркой, один из героев порол своего сына, и тот страшно, тонко кричал.
Чужая боль через экран, через пространство комнаты в нем и комнату вне — перед самим Эглем — накрыла его. Крик отдавался в ушах. Он стоял, ошеломленный, принявший всю боль ненастоящего человека, плоской двухмерной фигурки на себя, и давился непонятным чувством, до тошноты и полуобморока.
Он не мог больше ни видеть, ни слышать насилия — даже образы в искусстве вызывали у него дурноту. Чужая боль раздвоенным змеиным языком лизала его грудь, пробиваясь жалом сквозь клетку ребер. Хуже было то, что кроме боли униженного он успел угадать еще эмоцию бьющего — наслаждение и радость от возможности выплеснуть раздражение и гнев — на кого угодно. Собаку, ребенка, подчиненного. Пнуть сапогом, срезать мочку уха полотенцем — в казалось бы беспримерно светлой книге его любимого писателя начала двадцатого века приводился и такой "славный" эпизод с половым и хозяином, отхлестать до черных кровавых следов, убить, наконец; что угодно — лишь бы потешить изголодавшуюся до тьмы ... Суть. Душой он не мог назвать то жуткое, что творилось в палачах.
Мальчишки-одноклассники играли в рыцарей на деревянных мечах. Эгль методично сбивал собственные костяшки пальцев о стены — сначала, о настоящие боксерские груши потом. Он ненавидел боль. Презирал ее. Брезговал. Но он должен был уметь защищаться и защищать. Чтобы никто и никогда не замарал его близких. Не облизал гадючьим, отвратительным и смертоносным языком.
Он был до слез благодарен Богу, в которого почти не верил, что сам был у своей первой женщины не первый. Кровь на простыне... Его бы вывернуло.
Он так и не смог за всю жизнь избавиться от этого мучения. Чужая боль и тоска наполняла город, как отравленная вода колодец, и Эгль, всего лишь хотевший пить, отзывающийся остро любым чувствам, захлебывался отравой. Та стояла поперек горла, не давая дышать полной грудью.
Со временем он привык и затупился, как тупится даже самое остро отточенное лезвие. Научился обходиться другой водой — дождевой, по чуть-чуть, из ладоней.
За несколько лет до встречи с девочкой он шел по Арбату темным осенним вечером, замотанный и усталый, и невидящим взглядом уперся в огромную вывеску — музей пыток и казней. Мимо него прошествовала только спустившаяся по ступенькам из этого музея элегантная молодая парочка — девушка в ладно скроенном пальто и ярко-бирюзовом шарфе выговаривала своему спутнику, смотревшему на нее полубезумными-полувлюбленными глазами: "то, что у них обозначено как двухвостая плеть это и вовсе тоуз! Шотландский тоуз, да-да! Грамотеи!"
Его замутило, мимо крыльца музея он буквально пронесся, но пытаясь отогреться в ресторанчике неподалеку, разглядывая густой темно-алый глинтвейн в большой стеклянной кружке, вдруг подумал: вино похоже на кровь. Оно ледянит и туманит летом, если ты весел, доволен и охота тебе куражиться . Но если ты путник, которому холодно и одиноко, и чувства заледенели в тебе давно- возможно, вино стоит нагреть, добавить туда пряностей и яблок, и апельсиновой цедры, и оно разгонит кровь, успокаивая, убаюкивая, утешая?