Лето:
— Что, в гордую решила сыграть? У тебя шизофрения, зайка. Как два разных человека общаешься — то жить без меня не можешь, то говоришь сквозь зубы. Но я подожду. Ты еще локти будешь кусать и стены грызть от голода. Сама приползешь.
— Спокойной ночи.
Осень:
— Привет. Я не грызу локти и стены. Но я не могу плакать, а мне нужно выплакаться. Я написала тебе, потому что... Откажешь — так откажешь.
— Что у тебя случилось?
— Сил нет.
— И?
— Заставь меня плакать. Тебе это удавалось.
— Что надо добавить?
— А надо добавлять?
— Домой не приедешь?
— Я не буду ни о чём тебя просить при твоей женщине.
— Гордая... Приезжай тогда в обеденный перерыв. Выход из метро такой же.
На выходе я снимаю капюшон и волосы рассыпаются по плечам огненным под солнцем облаком. N. молчит, когда я добегаю до его машины, — легкая, в расстегнутом пальто, с развевающимся шарфом — смотри на меня! Разве я не красивее, изящнее, стройнее, чем она? Кто еще может так лететь к тебе навстречу?
Он даже не здоровается, сразу срывается с места, развивая максимальную скорость. Руку кладет мне на спину — и хмыкает, обнаружив белье.
— Ты так и не выучила за все время, что нужно приезжать без белья?
— Зато я в чулках ,- я спокойно поднимаю платье, демонстрируя черный шёлк.
Он снова неопределенно хмыкает — чертя теперь ногтем вдоль края чулок, оставляя на коже тонкую красную полосу.
Мы останавливаемся у эстакады. В машине у N. затонированы окна, и кивком он показывает мне на задние сиденья; на просвет между ними и передними, он вешает свою куртку, чтобы через переднее стекло не было видно происходящего.
Потом влепляет мне пощечину — не слишком серьезную, но тяжелую.
Это начало, и я благодарна ему — целуя его руку.
— Не расскажешь?
— Нет.
— Почему ты не попросила других садистов? Только не ври, что у тебя их больше нет.
— Потому что я привязана к тебе, и никак не могу отвязаться. А почему ты мне не отказал?
— Юле ты нравишься... Ты же знаешь, что можешь приехать,- отвечает он невпопад.
— Я всем нравлюсь как червонец. Только вот здесь, — кладу его руку туда, где колотится сердце, — вот здесь что творится, хоть когда-нибудь кому-нибудь было интересно?
— Что, и с мальчиком рассталась?
— Кольцо сняла, ключи отдала.
Скальпель в этот момент прорезает кожу на груди, он наклоняет голову и слизывает выступающие капли, я шиплю.
— Как ты любишь отдавать ключи...
— Твои я отдала, потому что ты сказал.
— Я дал их тебе в руку, и сказал — оставь, чтобы приехать потом. Одной. Без меня. Отказалась? Ну...
На порезы клеится пластырь.
Я оказываюсь поперек его колен, уже голая, меня трясет от ожидания. Он шлепает ладонью так — что принципиально не покупает спанк. Зачем?
Я визжу, но не плачу. Зажимаю себе рот — могут услышать люди, идущие неподалеку.
— Будешь орать, — спокойно сверху вещает он, — открою дверь. Вон какие юные студенты идут, полюбуются на тебя, нравится, когда на тебя смотрят, а? Нравится... По глазам твоим блядским вижу.
Пытаюсь потереть горящие огнем ягодицы и бедра. Я с самого начала удивлялась его умению оставлять черно-бордовые отметины всего лишь рукой. От прута следы держатся не меньше трех недель.
Он сажает меня к себе на колени, так что ладонями я могу упереться в его грудь, но — не могу. Большие и безымянные пальцы у меня сомкнуты в подобие мини-наручников — стяжками, те впиваются, впиваются... Я с ужасом смотрю на свои синеющие руки.
И когда он кусает меня в сотый раз, я наконец могу заплакать.
— Раньше ты плакала, когда я просто тебя целовал.
— Раньше я плакала , потому что знала, что ты меня не любишь. Но теперь я выросла.
— Я не хотел, чтобы ты вырастала, — задумчиво наблюдает за тем, как я натягиваю чулки, оттянув носочек, он эстет, и это моя крохотная попытка сделать ему приятно. — Этого я не хотел больше всего.
— Я научилась любить тихо. — улыбаюсь солнцу, пока он везет меня вдоль набережной к университету. Некоторые деревья даже не начали еще золотиться, и лишь ледяной даже на вид цвет воды говорит об осени.
Когда я отхожу на шагов двадцать от машины, он, будто вспомнив что-то нетерпеливо гудит — как это сейчас? Гудок? Клаксон?
— Счастье любит тишину?- спрашивает он меня, когда я возвращаюсь.
— Мы воевали бы по разные стороны баррикад, — тут у него меняется лицо. — Я воевала бы за свободу, а ты за Родину.
Что есть истина, гегемон?
— Мне осталось не больше трех-четырех лет, больше войны не будет.
— Так она здесь — под шрамами на груди.
(17)